Научный расизм

Исторический фашизм принадлежит определенной эпохе и одной стране. Правомерность его применения как более широкой типологизирующей категории ограничена, в основном он используется для дискредитации политических оппонентов

Научный расизм

Британский историк Эрик Хобсбаум — быть может, самый известный и влиятельный из ныне живущих членов этой профессии — назвал «короткий» двадцатый век, 1914–1989 годы, веком крайностей. Хобсбаум имел в виду, что противостояние коммунизма и фашизма определяло динамику этого периода мировой истории, в тени которого мы все еще живем. Но что такое фашизм, как понять его смысл, как определить его сущность? Возможны ли его рецидивы сегодня, и если да, то в каких случаях имеет смысл применять этот термин в отношении современных нам явлений?

Начнем с первого вопроса, ответ на который совсем не прост. Действительно, легко определить коммунизм: мы знаем, как он зародился, кто были его «классики» и практики, как и во что они верили. Мы знаем ответы на эти вопросы, даже если мы все еще не можем прийти к единому мнению в том, как оценивать его послужной список. Не так с фашизмом.

Можно без труда выделить такие его элементы, как антипарламентаризм, антисоциализм, антикапитализм, культ силы и территориальной экспансии, пессимизм относительно человеческой природы, в особенности разума, наличие массовой партии и культ ее лидера, а также широкое использование социальной демагогии. Но каждый из этих элементов свойствен столь многим политическим движениям, которые не являются фашистскими, что ни в коем случае не может быть определяющим признаком фашизма. Если же согласиться с мнением тех исследователей — а таковых очень много, — которые настаивают, что только совокупность всех этих, а также, возможно, и некоторых других признаков делает движение или режим фашистским, то трудно отделаться от впечатления, что такое определение эклектично и едва ли помогает нам продвинуться к пониманию фашизма как особого социально-политического феномена.

Подход английского политолога Роджера Гриффина представляется более плодотворным. Гриффин предложил, что уникальным и определяющим признаком фашизма является «палингенистический миф», или миф национального возрождения. Фашисты верили, что их нация (вариант: вся Европа, весь западный мир) переживает эпоху упадка, который почти неминуемо приведет к распаду нации, гибели цивилизации и торжеству варварства. Почти — потому что такой исход «все еще» можно было предотвратить: предприняв нечеловеческое усилие, использовав последний шанс. Необходимо было совершить «национальную революцию», которая приведет к «воз-рождению» (новому рождению) нации и спасет ее от упадка. Другими словами, фашисты были революционерами — национальными революционерами.

Мистическая революция

Среди фашистов не было согласия относительно того, в чем конкретно должна выражаться такая революция. Должна ли нация «возродиться» биологически, то есть преодолеть демографический спад, который многие европейские страны действительно переживали в то время, а также очиститься от разного рода «биологически неполноценных» инородческих «примесей»? Или же дело должно было свестись к перевоспитанию нации в более воинственном и суровом духе, к очищению государства от коррупции, новому ренессансу национального искусства и культуры или некоему сочетанию всех этих элементов? В любом случае национальная революция мыслилась как возвращение к «золотому веку», который фашисты помещали в далекое прошлое, буде это Римская империя эпохи Августа, или полумифический Рим Ромула и Рема (итальянские фашисты), или пруссаки времен Фридриха Великого, или германцы эпохи Тацита (немецкие нацисты).

Идея мистической национальной революции, наверное, покажется современному читателю вполне бредовой и уж, во всяком случае, настолько нереалистичной, что она вообще недостойна внимания. По этой причине некоторые исследователи предпочитают игнорировать ее как относящуюся к сфере демагогии, а не идеологии или тем более реальной политики. Однако такой подход проходит мимо очень важного элемента двух наиболее важных фашистских движений, итальянского и немецкого, а именно идеологического фанатизма их лидеров. На этом утверждении следует остановиться подробнее, поскольку его справедливость вовсе не очевидна.

Муссолини

Действительно, и Муссолини, и Гитлер были способны на проявление настолько широкого политического прагматизма, что может показаться, будто они были безразличны к идеологии. Муссолини начал как левый — непримиримо левый — лидер итальянских социалистов и пацифистов, но через пару лет он возглавил движение левых интервенционистов, требовавших вступления Италии в Первую мировую войну на стороне Антанты.

После войны он создал фашистское движение, фактически состоявшее из ветеранов армии и позиционировавшее себя на левом фланге. Но уже через год решительно сдвинулся вправо и стал представлять свое движение как единственную силу, способную подавить стачечное движение рабочих и крестьян, проходившее под коммунистическо-социалистическими лозунгами. Придя к власти, Муссолини отказался практически от всего, что пропагандировал еще несколько лет назад. Будучи, казалось бы, непримиримым антиклерикалом и атеистом в молодости, он осуществил примирение итальянского государства с католической церковью и сделал преподавание основ религии обязательным в государственных школах. Бывший республиканец, он стал монархистом. Толкнув Италию в Первую мировую войну на стороне Антанты, он затем инициировал заключение «стального пакта» с Гитлером и сделался его единственным европейским союзником среди лидеров великих держав. Казалось бы, о каком идеологическом фанатизме тут может идти речь?

Однако англо-американский историк Макгрегор Нокс, детально исследовавший процесс вступления Италии во Вторую мировую войну, убедительно показал, что это произошло исключительно по воле диктатора, который действовал вопреки советам своих дипломатов, армии и части партийной верхушки. По мнению Макгрегора Нокса, Муссолини хотел этой войны, потому что он связывал с ней осуществление той самой «национальной революции», от которой никогда в действительности не отказывался.

Хотя Муссолини пошел на компромисс с церковью и монархией (а также армией, которая в большинстве своем оставалась не фашистски, а монархически настроенной), он ненавидел и презирал церковь и монархию. По его мнению, победоносная война дала бы ему возможность смести эти институты со своего пути и произвести давно задуманную революцию. Можно даже утверждать, что внешняя политика, в которую Муссолини постоянно вмешивался с момента установления своей диктатуры, несла на себе глубокий отпечаток его «революционных» целей, а именно стремления во что бы то ни стало подорвать послевоенный статус-кво в Европе (от которого в конечном счете Италия больше выиграла, чем проиграла) и втягивать страну в одну военную авантюру за другой. Войны были нужны прежде всего как условие «перевоспитания» итальянцев из нации певцов и рестораторов в нацию солдат и господ.

Гитлер

В действиях Гитлера идеологический фанатизм еще более явно превалировал над прагматизмом. Действительно, в 1939 году он пошел на заключение пакта о ненападении с СССР, сделавшего две страны фактическими союзниками, несмотря на многолетнюю проповедь непримиримой враждебности к коммунизму и славянству.

Пятью годами ранее он расправился с   наиболее непримиримыми сторонниками немедленной революции из собственной партии («ночь длинных ножей»), поскольку считал, что они дезорганизуют государственное управление, и инициировал относительно длительный период преобладания опытных управленцев над партийными назначенцами в ключевых сферах жизнедеятельности государства. Даже в его антиеврейской политике был довольно длительный период относительного затишья — с 1935-го по 1938 год, то есть с момента принятия нюрнбергских расовых законов до погрома 9–10 ноября 1938 года, известного как «хрустальная ночь». На протяжении этого периода евреи дискриминировались и выдавливались из Германии, но как правило не подвергались физическому насилию. По-видимому, в то время Гитлер полагал, что крайние формы антисемитизма будут непопулярны в Германии.

Однако все эти компромиссы оказались временными. В конечном счете идеология взяла верх над прагматическими соображениями: Гитлер напал на Советский Союз, как только развязал себе руки на западе — и еще до того, как добился победы над Англией; одна группа нацистских фанатиков (СС) сменила другую (СА) на вершине государственной пирамиды; антиеврейская политика резко активизировалась после нападения на СССР, достигнув апогея в планомерном уничтожении миллионов по расовому признаку. Во время войны идеологические приоритеты явно преобладали над всеми другими. Как иначе объяснить, что нацистское государство инвестировало существенные ресурсы в уничтожение евреев, в то время как армия испытывала все возрастающую нехватку практически всего?

Корпоративный проект

Таким образом, концепция Гриффина довольно хорошо согласуется с фактами. К тому же она привлекает своей элегантной экономностью — мы инстинктивно больше доверяем объяснениям, указывающим на единственную причину того или иного явления, чем тем, которые выстраивают длинные ряды факторов, ни один из которых не является определяющим сам по себе.

Впрочем, и она не вполне удовлетворительна. Во-первых, в межвоенной Европе сторонниками «национальных революций» были не только фашисты и нацисты, и некоторые из таковых даже оказались в стане непримиримых противников Гитлера и Муссолини. Достаточно напомнить, что попытка убийства Гитлера 29 июля 1944 года была осуществлена заговорщиками, среди которых преобладали консервативные сторонники «национальной революции».

Во-вторых, идеи «национального возрождения» и «возвращения к истокам» иногда пропагандируются силами, которые никак нельзя назвать фашистскими. Они характерны, например, для многих североамериканских движений консервативно-популистского толка (последнее среди них — Движение чаепития во главе с Сарой Пэйлин, разворачивающееся на наших глазах). Но в США такие движения направлены не на укрепление, а на ослабление государства и предоставление, как они утверждают, большей свободы гражданам в принятии решений. Ясно, что эти движения весьма далеки от итальянских фашистов и германских нацистов.

Возможно, проблемой является сама попытка охватить одним термином такие разные явления, как итальянский фашизм и германский нацизм, не говоря уже о целом сонмище более мелких и менее влиятельных движений в межвоенной и военной Европе, которых воодушевлял их пример.

Полезно в связи с этим напомнить происхождение слова «фашизм». Этот термин восходит к латинскому fasces и итальянскому fascio. В латинском оригинале он означает связку палок, из которой торчит топор. Fasces носили ликторы, то есть охранники консулов и других должностных лиц Римской республики. Они же были и палачами, которые использовали палки и топоры для экзекуций. С тех пор fascio служили во многих странах символом государственной власти, причем необязательно авторитарной. Во Франции, например, они широко используются как символы республиканского режима. Это же характерно и для США. В Италии термин fascio со Средневековья означал союз любого характера — от коммерческого кооператива до политического объединения. Когда Муссолини назвал свое движение фашистским, он имел в виду, что оно было движением ветеранских fascio.

Термин, таким образом, первоначально был лишен политико-идеологического содержания. Но когда фашисты нашли себя в силовом противостоянии с итальянскими рабочими и крестьянами, бастовавшими и захватывавшими фабрики и земли под красным флагом, «фашизм» стал определяться прежде всего как способ силового решения «рабочего вопроса» — вовсе не шуточной проблемы в межвоенном западном мире.

Однако такого определения режима для Муссолини оказалось мало. Как интеллигентский мегаломан, он попытался определить сущность своего режима как — ни много ни мало — новую ступень в развитии человечества, причем сделал это в терминах гегелевской диалектики, которая была еще более популярна в Италии, чем в России: тезис—антитезис—синтез. Огромная энергия была направлена на перестройку итальянского государства и общества в соответствии с корпоративной моделью. Корпорациями были объединения рабочих и предпринимателей одной отрасли, создаваемые с целью урегулирования спорных проблем и определения стратегии развития. Сотрудничая между собой, корпорации должны были совместно управлять экономикой. Корпоративизм задумывался как система, пригодная для всего человечества, и как своего рода синтез индивидуалистического капитализма и коллективистского коммунизма.

«Корпорации», однако, оказались пустышками, лишенными содержания и реальных полномочий, которые сосредоточились в руках правительства и крупных компаний. В конечном счете корпоративный проект провалился. Такова была судьба всех или почти всех начинаний Муссолини, причем самое сильное поражение он потерпел в той области, которая была для него самой важной, — в военной. В целом итальянская армия во Второй мировой войне показала значительно худшие результаты, чем в Первой. Именно поэтому мы сейчас склонны воспринимать итальянский фашизм как оперетту («Амаркорд» Федерико Феллини особенно способствует такому восприятию).

Фашизм как самореклама

Впрочем, в 1930-е годы на фашизм смотрели совсем по-другому. В период, когда американская экономика переживала самую глубокую депрессию в своей истории, многие были согласны с мнением Муссолини, что капитализм — это прошлое человечества. Поскольку только меньшинство, и часто незначительное меньшинство, смотрело на Советский Союз как на пример для подражания, Италия Муссолини часто представлялась тем, что люди судорожно искали: путем в более стабильное и обеспеченное будущее. Черчилль, например, открыто восхищался Муссолини и еще в 1927 году рекомендовал его методы в том, что касалось борьбы с «русской отравой», другим «цивилизованным» странам.

В одном Муссолини оказался весьма успешен — более успешен, чем мы часто осознаем: в области пиара. В результате искусной двадцатилетней пропаганды он убедил мир в том, что его режим преобразовал Италию, которая стала динамичной и сильной державой, указывающей человечеству путь в будущее. Но чем успешнее становился пиар фашистов, тем больше был стимул у их противников придать слову «фашизм» тот апокалиптический смысл, который он в конце концов и приобрел.

Поскольку Гитлер тоже долгое время был обожателем Муссолини, он не протестовал, когда его партию и режим называли фашистскими. Так случилось, что слово, которое первоначально не имело никакого политического содержания и уж, во всяком случае, казалось предопределенным нести смысловую нагрузку только в итальянском контексте, стало одним из самых значащих в современном политическом лексиконе. Когда сегодня мы повторяем его в повседневном обиходе, мы вольно или невольно свидетельствуем о феноменальном успехе муссолиниевской саморекламы.

Расовая теория

Когда говорят о преступлениях фашизма, обычно имеют в виду преступления немецких нацистов. Между тем различия между итальянскими фашистами и немецкими нацистами не менее серьезны, чем общее между ними. Главная отличительная черта последнего — он основан на расовой теории и этническом национализме, которые были весьма слабо представлены в итальянском фашизме. Как показали английский историк Майкл Берли и немецкий историк Вольфганг Випперман, нацистское государство нельзя адекватно описать в терминах «реакция против прогресса» или «ретроградность против модернизации»; классовый анализ тоже практически ничего не дает для понимания этого режима и его политики, а также отношения немцев к нему. Определяющей характеристикой режима был расизм, причем не бытовой, а именно «научный», научный в том смысле, как он понимался в то время. Чрезвычайно важно помнить, что Гитлер, не получивший, как мы знаем, систематического образования, свято верил в расовую теорию как открывшую самые сокровенные тайны мироздания и считал национал-социализм основанным на этом учении и его «истине».

Расовая теория, как она сложилась к началу двадцатого века, постулировала следующее. Первое: человечество состоит из больших групп, различающихся между собой рядом признаков, в том числе уровнем интеллекта и способностью контролировать свои инстинктивные импульсы. Эти различия эволюционно обоснованы и не могут быть произвольно изменены. Второе: многие проявления культуры и социальные феномены обусловлены биологически, то есть расово. Третье: главными расами являются белая, монголоидная и негроидная (иногда некоторые антропологи добавляли другие большие расы к этому списку).

Четвертое: внутри этих больших рас существуют другие расы (использование одного и того же термина для «больших» и «меньших» рас неизбежно вносило и вносит путаницу). Европейское человечество обычно делилось на четыре расы: нордическая, средиземноморская, альпийская и динарская, которые выделялись по ряду признаков, из которых главным была форма головы — долихокефалы (длинноголовые) и брахикефалы (короткоголовые). Обычно население той или иной страны определялось как смесь разных рас и признавалось, что чистое в расовом отношение население встречается крайне редко.

Пятое: несмотря на такое признание, расы считались реально существующими и находящимися в состоянии иерархической соподчиненности. На верхней ступени помещалась нордическая раса как якобы обладающая наибольшими интеллектуальными способностями и творческим потенциалом и, таким образом, предопределенная к господству над остальными. Шестое: наряду с терминами физической антропологии применялись лингвистические обозначения, в частности термин «ариец». Этот термин пришел в европейские языки в восемнадцатом веке из санскрита, в котором он обозначал народы, говорящие на североиндийских языках, а также из иранских языков, где он используется для самообозначения их носителей. Когда лингвисты обнаружили, что большинство народов Европы говорит на языках, родственных санскриту и иранским языкам, они пришли к выводу, что это языки одного корня, и назвали этот корень, или праязык, арийским. Расовая теория предполагала, что представители нордической расы — это и есть арийцы в самом чистом виде из возможных. Седьмое: считалось, что наибольшим интеллектуальным и творческим потенциалом обладают чистые представители той или иной расы, в особенности, как я уже сказал, нордической. Наоборот, смешивание рас (бастардизация) ведет к утрате ими этого потенциала. Поскольку социальные феномены биологически обусловлены, бастардизация ведет к деградации и вырождению, гибели цивилизации и торжеству варварства.

В 1899 году Стюарт Хьюстон Чемберлен, английский джентльмен, переселившийся в Германию, горячим патриотом которой он стал (он примет немецкое гражданство во время Первой мировой войны), опубликовал книгу «Основания девятнадцатого столетия». Невероятно, но факт: два огромных тома претенциозной, но в общем-то плохой прозы, которой автор излагал наполненную логическими разрывами и противоречиями концепцию, получили немедленный и оглушительный успех. Они были переведены на все основные европейские языки и выдержали десятки изданий. Книгу прочитал кайзер Вильгельм II и вступил в переписку с автором, которая продолжалась годы. Гитлер тоже прочитал ее и позже встретился с автором, будучи еще молодым политиком. В 1927 году он присутствовал на похоронах Чемберлена. Книга Альфреда Розенберга, обычно называемого главным идеологом Третьего рейха, «Миф двадцатого века» во многом повторяет и развивает главные идеи Чемберлена.

Чемберлен, который не был профессиональным историком, переписал историю Европы с точки зрения расовой теории. В сущности, он утверждал, что античная цивилизация была создана ариями — греками и римлянами, а причиной падения Римской империи была далеко зашедшая бастардизация, приведшая к вырождению греков и римлян и засилью евреев (то же, что «семиты»), которых он определял как особо опасную бастардную группу. Вторжение германцев влило новую кровь в разлагающуюся расовую мешанину империи, придав европейской истории новый творческий импульс. Все последующие события Чемберлен трактовал как проявления борьбы арийского (или «тевтонского», или «нордического») «духа» с чуждыми ему «семитскими» и прочими «неарийскими» влияниями. Вполне предсказуемо Чемберлен утверждал, что этот «дух» нашел самое полное воплощение в германской империи Гогенцоллернов и в немецкой культуре, в частности в романтизме и музыке Вагнера.

Разделение нации

Чемберлен был лишь одним, хотя, возможно, наиболее влиятельным представителем «нордического» направления в западной мысли первой трети двадцатого столетия. Но были и другие, причем не только в Германии, но и во Франции, и в Великобритании, и в США. Одно непреодолимое препятствие, однако, стояло на пути полного торжества нордицизма в западном мире — во многих западных странах «ненордические» расовые элементы явно преобладали над «нордическими».

Как признавал в 1924 году едва ли не самый влиятельный антрополог в межвоенной Германии и будущий член нацистской партии Ганс Ф. К. Гюнтер, «идеал нордической расы встречает наибольшее понимание в странах... германских языков в Европе и Северной Америке, [народы которых] еще вполне нордические. Маловероятно, что [эта теория] пустит корни в странах романских языков... Денордизация, похоже, уже далеко зашла даже во Франции. Маловероятно также, что среди славяноязычных народов расовая теория когда-либо станет популярна».

Поскольку нордицизм рассматривал все ненордические европейские расы как подлежащие либо (постепенному) уничтожению, либо подчинению арийцам, те страны, в которых неарийцы преобладали, вполне естественно, были враждебны этой теории, особенно тем политическим выводам, которые из нее вытекали.

Именно это обстоятельство, а не якобы присущая итальянцам «от природы» человечность объясняет, почему муссолиниевский режим так никогда официально и не принял «научный» расизм с его упором на биологическое превосходство арийцев. Долгое время Муссолини публично отрицал биологический субстрат термина «раса», подчеркивая, что это скорее категория культуры, «духа», а не биологии (итальянский эквивалент немецкого Rasse — razza — может пониматься как этническая группа).

В 1938 году, когда Италия стала младшим союзником Германии, Муссолини изменил свою позицию и заказал (фактически приказал написать) молодому и никому не известному антропологу Гуидо Ландра расистский манифест, в котором итальянцы определялись бы как биологические арийцы. Ландра выполнил поручение дуче, но когда этот текст был опубликован, он встретил такое сопротивление в итальянских академических кругах, что Муссолини вынужден был его дезавуировать и отозвать Ландра с поста директора вновь созданного управления расовой политики, куда он его только что назначил. По мнению критиков манифеста, не было никаких оснований определять итальянцев как арийцев, поскольку итальянская нация представляла собой смесь разных рас. Это смешение, продолжавшееся тысячелетия, привело к формированию особой «итальянской расы». Несомненно, критики опасались, что нордицизм посеет вражду между итальянцами, поскольку только небольшая часть из них, а именно те, кто мог проследить свое происхождение от раннесредневековых немецких завоевателей, могли на полном основании записать себя в арийцы и, таким образом, претендовать на право управлять остальной нацией. И это в то время, когда целью фашистского режима было объединение нации, а не ее разделение.

«Научная» расовая теория, с ее упором на превосходство нордической расы, была ядром идеологии германского национал-социализма, которой ее лидеры были преданы, что называется, душой и телом. Она оказывала определяющее влияние на все аспекты политики режима и была без сопротивления встречена огромным большинством немцев.

Это произошло потому, что эта теория «научно» обосновывала то, во что немцы и так твердо верили: их превосходство над другими европейцами, в особенности над теми, кто проживал к востоку и югу от Германии (исключение составляли только скандинавские и «англосаксонские» народы, которые тоже считались арийцами). Для многих немцев нордицизм представлялся слегка измененным вариантом этнического национализма, который со времен наполеоновских войн был прямо-таки национальным кредо в Германии и в духе которого они были воспитаны.

Немцы были убеждены, что их язык, культура и образ жизни несравненно выше, чем у их соседей к востоку и югу, что в течение тысячелетий они служили носителями цивилизации в этой части континента и были призваны управлять им. Нордицизм объяснял, что это превосходство было предопределено биологически. Почему они должны были этому сопротивляться?

Именно сплав этнического национализма, «научного» расизма и стремления во что бы то ни стало совершить «национальную революцию», не останавливаясь перед применением массового насилия, объясняет, почему нацисты оказались способны совершить самые чудовищные преступления во время Второй мировой войны по отношению к тем, кого они считали «низшими в расовом отношении элементами». Ведь они признавали мораль и право только в той мере, в которой они служили интересам их расы. Понятие универсальных, общечеловеческих норм им было совершенно чуждо.

Показательно в этом отношении сравнение с итальянцами. Они совершили чудовищные преступления в Эфиопии — отвергая нордицизм, итальянцы были убеждены в своем расовом превосходстве над африканцами. Но в Европе, на территориях, которые они оккупировали, их поведение в целом соответствовало законам войны. Даже если они считали, что восточноевропейцы стоят ниже в культурном отношении, они не рассматривали их как существа низшего порядка в биологическом смысле. В отношении этих людей нормы морали и права продолжали действовать.

По существу

Приведенный анализ показывает, почему применение термина «фашизм» к гитлеровскому режиму затемняет не меньше, чем проясняет. Такая практика отвлекает внимание от самой сути нацистской доктрины — «научного» биологического расизма.

Она также затрудняет осознание того, что национал-социализм не только не был полным отрицанием западной культуры, но и выступал воплощением некоторых ее важных тенденций. Эти тенденции были полностью дискредитированы только в результате разгрома нацизма, когда достоянием гласности стала вся чудовищность его преступлений. С тех пор мы настолько прочно забыли об этих тенденциях, что склонны рассматривать национал-социализм как дикую аберрацию магистрального пути западной цивилизации. Но если нацизм и был такой аберрацией, то в гораздо меньшей степени, чем мы сегодня склонны думать.

Исторический фашизм, таким образом, принадлежит определенной эпохе и одной стране; правомерность его применения как более широкой типологизирующей категории весьма ограничена. Несомненно, что такая практика часто служит весьма сомнительным политическим целям. Так, антифашистский дискурс, который доминировал в Европе в период холодной войны, был весьма полезен коммунистическим партиям, в особенности Италии и Франции, которые таким образом пропагандировали свою роль в движении Сопротивления в годы Второй мировой войны (эта роль, оговоримся, действительно была центральной) и отвлекали внимание от преступлений советского режима, с которым они были генетически связаны.

В аналогичных целях антифашистский дискурс использовался и советскими лидерами. Сегодня этот термин широко применяется для дискредитации политических оппонентов во многих странах, причем подчас в самом невероятном контексте.

Последний пример — попытки радикальных правых в Америке заклеймить реформу системы здравоохранения администрации Обамы как «фашистскую» на том основании, что она обязывает всех американцев покупать медицинскую страховку и, таким образом, якобы подвергает людей контролю правительства.

Еще один возмутительный пример, на этот раз из недавней российской истории, — «письмо сорока двух» от 4 октября 1993 года. В нем группа российских интеллигентов назвала сторонников и защитников тогдашнего Верховного Совета в его конфликте с президентом Ельциным «фашистами», которые якобы «взялись за оружие, чтобы захватить власть», и призвала президента применить силу против своих оппонентов. Чтение этого текста и сегодня вызывает вопрос: кто тут больше подобен «фашистам» — те, кого письмо называет таковыми, или его авторы?

Вошедший в обиход после терактов 11 сентября 2001 года в Нью-Йорке и Вашингтоне термин «исламофашизм», помимо того что он начисто игнорирует глубокие различия между итальянским фашизмом и радикальными исламскими группировками, служит для оправдания близорукой и деструктивной силовой политики США на Ближнем Востоке. Даже попытки серьезных исследователей установить критерии, на основании которых тот или иной режим может быть «по праву» назван фашистским, мало что дают для ориентации в современном мире.

Другое дело расизм и радикальный этнический национализм. Если опыт межвоенной Европы все еще актуален, то именно потому, что он демонстрирует смертельную опасность доктрин и политических движений, которые «зацикливают» общественное сознание на отличиях одной этнической нации от людей других языков и культур и настраивают на противостояние с ними. Такие доктрины и движения становятся особенно опасными, если они утверждают, что эти различия вытекают из самой «природы» этих «других», которая якобы делает их генетически не способными стать частью этой нации, тем самым превращая в ее заведомых врагов. Такие явления требуют решительного противодействия, но даже и в этом случае употребление термина «фашизм» вряд ли целесообразно.

Может, это звучит банально, но это так: мы живем в особо хрупком мире, на планете, где расстояния сокращаются, ресурсы истощаются, а население — состоящее из столь различных наций и этнических групп — растет. Соотношение сил между различными культурными и экономическими центрами тоже постоянно меняется, тем самым вызывая все новые напряженности, разряжать которые очень не просто. В таком мире политкорректность, даже если ее требования подчас раздражают и кажутся чрезмерными, не роскошь, а необходимость.

Полезно периодически напоминать себе, что если мы склонны считать кого-то хуже себя, то весьма вероятно, что гораздо больше людей то же самое думают о нас. Наверняка лучше держать такого рода чувства при себе. И вместо того, чтобы, уподобляясь тем самым генералам, которые без устали готовятся к прошлой войне, навязчиво искать фашистскую угрозу в каждом феномене, который нам не по нраву, сосредоточиться на решении глобальных проблем, от которых зависит жизнь наших детей и внуков.   

Статьи по теме:
Спецвыпуск

Бремя управлять деньгами

Замедление экономики разводит все дальше банки и реальный сектор

Бизнес и финансы

Номер с дворецким

Карта столичных гостиниц пополнилась новым объектом

Тема недели

От чуда на Хангане — к чуду на Ишиме

Как корейский опыт повышения производительности может пригодиться Казахстану?

Тема недели

Доктор Производительность

Рост производительности труда — главная цель, вокруг которой можно было бы построить программу роста национальной экономики